
Письмо в будущее
Я улыбаюсь в далёком где-то —
веке ракет, а для вас — телег.
Что там у вечности под корсетом,
года трёхтысячного человек?
Мне 35. Горизонт — старение:
скоро и мой посветлеет кров.
Можно летать, растеряв оперение,
лишь с неприветливых стенок в ров.
Старость — девица-ремикс, на выданье,
«с уровнем высшим» заподлицо:
сколько людей щеголяют гнидами
лишь бы своё «сохранить лицо».
Я закрываю глаза свои карие
и представляю тридцатый век:
в прошлом остался духовный кариес
и чувствоплюйство людей-калек.
В храме моём — без икон и лавочки —
пыльную обувь своей души
я вытираю, терзая клаву, чьи
буквы затёрты в сплошной ушиб.
Правда — не парна копытным слухам,
осень седая — итогам лет:
хватит под старость святого духу
честно признаться, что бога нет
там, где державят гламур и ботокс
девы равняются на чувих.
Больно — это когда жестоко
больно, что боли огонь затих.
Жестикулируя этой эклектикой
там, где своими словами — пшик,
напоминаю себе эпилептика,
вдруг проглотившего слог души.
Я расскажу лишь Пина Коладе о
том, что столичный пустынник скис
только поверить в своё же радио —
то же, что резать себя в куски.
В городе этом довольно хворости:
совесть — у честных попов и шлюх —
те и другие не жгут без хвороста:
север — на севере, с юга — юг.
Неомываемым зурбаганом
пристань глухая в «немытой» стране,
только молчание барабана
не говорит о любви и не.
Где не поют, а молчат красиво -
солнцу не жарко, ночам — темно —
аккузативом и аблативом
номинативно трещит кино.
Мелочных днишек крупа темнеет:
смежных цариц-королев этикет:
тысячи правд здесь одна «вернее» —
вся голяком, голова — в платке.
Ты не уснул там, листая нюни?
Я поднимаю здесь третий тост,
чтоб сорок первые ваши июни
не превращали любовь в блокпост.
Хочешь — копайся в суглинке книжном:
был такой древний аул Москва,
был интернет и в угаре винном
дым сигарет проникал в слова.
Корреспондент этой грустной песни,
автор безумный — не я, а жизнь…
Ты там не кисни, дружище, если
и для тебя белый свет закис,
если не синь под бровями росья,
если не золото на голове,
это не к богу с таким вопросом,
с этой гранатой — в другую дверь —
в мега-провинцию, в дымный гарлем,
в громкого пастбища глухомань.
Чарли упал — очень больно Чарли —
в смехе кричат ему: «Ванька, встань!»
Хочется выйти из всех составов:
клубов элитных, экспресса лет.
Истина — там, где вина — отрава,
там, где вина и в помине нет.
Стрелки часов продолжают виться…
Кто их поймёт — эти все века:
тридцать секунд и столетий тридцать —
всё одинаково засекать.
Падать на каменную подстилку —
дольно. Чем выше — тем больше доль,
время нанижет судьбу на вилку
и перемелет годами боль,
выплюнет в очередную яму -
Ползай — летай — улыбайся — в путь.
Вечность потрогать нельзя руками.
Можно лишь нужное подчеркнуть.
Я улыбаюсь в далёком где-то —
веке ракет, а для вас — телег.
Что там у вечности под корсетом,
года трёхтысячного человек?
Мне 35. Горизонт — старение:
скоро и мой посветлеет кров.
Можно летать, растеряв оперение,
лишь с неприветливых стенок в ров.
Старость — девица-ремикс, на выданье,
«с уровнем высшим» заподлицо:
сколько людей щеголяют гнидами
лишь бы своё «сохранить лицо».
Я закрываю глаза свои карие
и представляю тридцатый век:
в прошлом остался духовный кариес
и чувствоплюйство людей-калек.
В храме моём — без икон и лавочки —
пыльную обувь своей души
я вытираю, терзая клаву, чьи
буквы затёрты в сплошной ушиб.
Правда — не парна копытным слухам,
осень седая — итогам лет:
хватит под старость святого духу
честно признаться, что бога нет
там, где державят гламур и ботокс
девы равняются на чувих.
Больно — это когда жестоко
больно, что боли огонь затих.
Жестикулируя этой эклектикой
там, где своими словами — пшик,
напоминаю себе эпилептика,
вдруг проглотившего слог души.
Я расскажу лишь Пина Коладе о
том, что столичный пустынник скис
только поверить в своё же радио —
то же, что резать себя в куски.
В городе этом довольно хворости:
совесть — у честных попов и шлюх —
те и другие не жгут без хвороста:
север — на севере, с юга — юг.
Неомываемым зурбаганом
пристань глухая в «немытой» стране,
только молчание барабана
не говорит о любви и не.
Где не поют, а молчат красиво -
солнцу не жарко, ночам — темно —
аккузативом и аблативом
номинативно трещит кино.
Мелочных днишек крупа темнеет:
смежных цариц-королев этикет:
тысячи правд здесь одна «вернее» —
вся голяком, голова — в платке.
Ты не уснул там, листая нюни?
Я поднимаю здесь третий тост,
чтоб сорок первые ваши июни
не превращали любовь в блокпост.
Хочешь — копайся в суглинке книжном:
был такой древний аул Москва,
был интернет и в угаре винном
дым сигарет проникал в слова.
Корреспондент этой грустной песни,
автор безумный — не я, а жизнь…
Ты там не кисни, дружище, если
и для тебя белый свет закис,
если не синь под бровями росья,
если не золото на голове,
это не к богу с таким вопросом,
с этой гранатой — в другую дверь —
в мега-провинцию, в дымный гарлем,
в громкого пастбища глухомань.
Чарли упал — очень больно Чарли —
в смехе кричат ему: «Ванька, встань!»
Хочется выйти из всех составов:
клубов элитных, экспресса лет.
Истина — там, где вина — отрава,
там, где вина и в помине нет.
Стрелки часов продолжают виться…
Кто их поймёт — эти все века:
тридцать секунд и столетий тридцать —
всё одинаково засекать.
Падать на каменную подстилку —
дольно. Чем выше — тем больше доль,
время нанижет судьбу на вилку
и перемелет годами боль,
выплюнет в очередную яму -
Ползай — летай — улыбайся — в путь.
Вечность потрогать нельзя руками.
Можно лишь нужное подчеркнуть.
5 комментариев
Привет из Макеевки))) У нас почти весна!
И Вам всяческих радостей)